Между строк: «Элегия на рентгеновский снимок моего черепа» Елены Шварц

Продолжаем публиковать расшифровки подкаста «Между строк»: в этом выпуске Лев Оборин разговаривает с поэтессой Оксаной Васякиной об одном из самых известных стихотворений Елены Шварц — «Элегии на рентгеновский снимок моего черепа». Каким образом возвышенное здесь сплавляется с приземлённым, а античное с современным? Что означает череп, плывущий в воздухе, летящий среди звёзд и стоящий на столе? Как Елена Шварц работает с телесными образами — и чему её опыт может научить современного поэта?
Элегия на рентгеновский снимок моего черепа
Флейтист хвастлив, а Бог неистов —
Он с Марсия живого кожу снял.
И такова судьба земных флейтистов,
И каждому, ревнуя, скажет в срок:
«Ты мёду музыки лизнул, но весь ты в тине,
Всё тот же грязи ты комок,
И смерти косточка в тебе посередине».
Был богом света Аполлон,
Но помрачился —
Когда ты, Марсий, вкруг руки
Его от боли вился.
И вот теперь он бог мерцанья,
Но вечны и твои стенанья.
И мой Бог, помрачась,
Мне подсунул тот снимок,
Где мой череп, светясь,
Выбыв из невидимок,
Плыл, затмив вечер ранний,
Обнажившийся сад;
Был он — плотно-туманный —
Жидкой тьмою объят,
В нём сплеталися тени и облака,
И моя задрожала рука.
Этот череп был мой,
Но меня он не знал,
Он подробной отделкой
Похож на турецкий кинжал —
Он хорошей работы,
И чист он и твёрд,
Но оскаленный этот
Живой ещё рот...
Кость! Ты долго желтела,
Тяжелела, как грех,
Ты старела и зрела, как грецкий орех, —
Для смерти подарок.
Обнаглела во мне эта жёлтая кость,
Запахнула кожу, как полсть,
Понеслася и правит мной,
Тормозя у глазных арок.
Вот стою перед Богом в тоске
И свой череп держу я в дрожащей руке, —
Боже, что мне с ним делать?
В глазницы ли плюнуть?
Вино ли налить?
Или снова на шею надеть и носить?
И кидаю его — это лёгкое с виду ядро,
Он летит, грохоча, среди звёзд, как ведро.
Но вернулся он снова и, на шею взлетев, напомнил мне для утешенья:
Давно в гостях — на столике — стоял его собрат, для украшенья,
И смертожизнь он вёл засохшего растенья,
Подобьем храма иль фиала, —
Там было много выпито, но не хватало,
И некто тот череп взял и обносить гостей им стал,
Чтобы собрать на белую бутылку,
Монеты сыпались, звеня, по тёмному затылку,
А я его тотчас же отняла,
Поставила на место — успокойся,
И он котёнком о ладонь мою потёрся.
За это мне наградой будет то,
Что череп мой не осквернит никто —
Ни червь туда не влезет, ни новый Гамлет в руки не возьмёт.
Когда наступит мой конец — с огнём пойду я под венец.
Но странно мне другое — это
Что я в себе не чувствую скелета,
Ни черепа, ни мяса, ни костей,
Скорее же — воронкой после взрыва,
Иль памятью потерянных вестей,
Туманностью или туманом,
Иль духом, новой жизнью пьяным.
Но ты мне будешь помещенье,
Когда засвищут Воскресенье.
Ты — духа моего пупок,
Лети скорее на Восток.
Вокруг тебя я пыльным облаком
Взметнусь, кружась, твердея в Слово,
Но жаль, что старым, нежным творогом
Тебя уж не наполнят снова.
1972
Это стихотворение 1972 года, входившее в самиздатовские сборники, — и одно из самых известных стихотворений ранней Шварц. Хотя тут, конечно, вопрос, что называть «ранней», потому что Шварц по-настоящему работала, писала с детства и в очень юном возрасте создавала совершенно поразительные вещи.
Текст действительно не самый простой для прочтения. И, конечно, он многое нам сообщает о поэтике Елены Шварц в целом. Мы видим, что он полиритмический, что он переходит с одного метра на другой, что, наряду с возвышенностью, в нём возникает какая-то неловкость при столкновении с собой, со своим буквально внутренним «я».
Я хотел начать с того, что оно обозначено как «элегия». Как указывает один из исследователей Елены Шварц Александр Догалаков, она вообще поэт жанровый, у неё масса элегий, од. То есть у неё есть потребность указать на жанр. Как тебе кажется — почему?
Это сложный вопрос. Мне кажется, это связано с тем, что Шварц вообще мыслила себя как поэтессу классическую. Классика как что-то вневременное. При этом меня всегда удивляло, как, работая с возвышенным, она инкорпорирует в это возвышенное очень простые, повседневные вещи. И сейчас я слушала её небольшую поэму «Чёрная Пасха» — и там у неё вместе с мясом и костями перемешиваются, например, джинсы. Или, например, стихотворение «Коляска, оставленная у магазина»: казалось бы, бытовая зарисовка, но коляску метит красноглазый голубь, а младенец обещает быть воскресшим вновь, что сразу отсылает нас к рождественскому мотиву. Что касается её желания жанрово обозначить свои поэтические тексты… Я не могу за неё думать, но у меня есть подозрение, что это была попытка строить реальность, в которой ты живёшь в контакте с вечностью. Потому что советское, с одной стороны, понималось как то, что «навсегда» (но оно всё же кончилось), — но при этом не имело статуса высокого. По крайней мере, в неподцензурной поэзии.


Действительно, когда ты говоришь о том, что бытовое, повседневное здесь соединяется с возвышенным, приходит в голову мысль об алхимии — которую не раз припоминали писавшие о Шварц. Например, процитирую статью Галины Рымбу: «Камень — в золото, слова — в живые стихи. Для этого она анархически подрывает классические размеры, быстро фланирует по ним в пределах даже нескольких строк, смешивает модернизм и барокко, низкое и возвышенное…» Это, действительно, и о нашем стихотворении, и о многих других. «Элегия на…», «элегия на что-то». Здесь выбирается рентгеновский снимок черепа. Опять же: это такой ультрамодернистский образ — потому что никакого рентгена, понятное дело, в классические времена быть не могло. Даже понятия об анатомии во времена классических античных элегий были весьма смутными по сравнению с современностью. Как тебе кажется, на всё ли возможна элегия?
Кто его знает? Я думаю, во вселенной Шварц элегия возможна на всё. Я недавно наткнулась на статью Гаспарова с попыткой классифицировать классические элегии. И, в частности, он там приводит, по-моему, элегию Баратынского как пример аналитической элегии. Элегию Пушкина он описывает как гармонизирующую. А элегию Жуковского он ставит где-то очень далеко от этих двух типов. И если даже в таком кажущемся гомогенном жанре, как романтическая элегия, есть разные способы её понимать и разные способы её писать, то почему же нельзя написать элегию на рентгеновский снимок? И если в эту категоризацию вставлять Шварц, то Шварц, конечно, создаёт элегию разных планов или разных пространств. Потому что сначала она нам даёт греческий контекст, потом она даёт нам контекст своего личного восприятия тела, потом она даёт нам воспоминание, в котором она стабилизирует мир до этих мёртвых. Она же забирает череп у человека, который хочет в него собрать деньги, в том числе для того, чтобы над её черепом в будущем не надругались. И в конце концов это всё приводит к воскрешению. Как мы можем назвать эту элегию? Если брать на себя роль Гаспарова, то, может быть, это элегия многоплановая. Может быть, она — элегия пространственная.
Догалаков, которого я уже упоминал, предлагает, в частности, термин «неоэлегия» — говоря, что это элегия нового типа. Она развивается не линейно, а действительно имеет дело с разными мыслями и все их сплавляет в один план. Но череп — это вполне традиционный образ.
Барочный.


Да, барочный — как эмблема смерти, как один из важнейших символов смерти. Мы можем вспомнить массу гравюр на тему тщеты, vanitas, в которых череп появляется. Можно вспомнить Гольбейна, на замечательном полотне которого «Послы» череп лежит под ногами героев картины — и чтобы увидеть его, надо подойти к картине с определённого угла. И понятно, что возможность просветить наше тело и увидеть в нём кости явственным образом показывает нашу смертность. Известна история о том, как жена Вильгельма Рёнтгена, первооткрывателя рентгеновских лучей, увидев снимок своей руки, воскликнула: «Я увидела свою смерть!»
