Людмила Хитяева. Вечная оптимистка
Приехав со съемок на дачу, я увидела мужа в окружении деревенской ребятни. Валера что-то увлеченно рассказывал и смеялся. В эту минуту у меня и созрело решение: «Уйду в сторону. Но сначала помогу мужу найти женщину, которая родит ему детей».
Я сержусь на подруг, когда начинают жаловаться:
— Побойтесь Бога! Солидный возраст без серьезных болезней встречаете. Есть силы заниматься любимой профессией. Дети, внуки вас любят. Живете в благоустроенных квартирах, не голодаете. Подумайте о тех, кому сейчас по-настоящему плохо.
В ответ, как правило, слышу пристыженное ворчание:
— Тебе-то легко быть вечной оптимисткой. Всю жизнь в счастливицах ходишь...
Я действительно счастливая женщина. Хотя были в моей жизни и потери, и предательства, и горькие слезы в подушку. Но никогда не позволяла обиде, гневу и унынию надолго селиться в душе, умела прощать и находить в сердце место для новой любви.
Я и родилась от большой любви. Папа и мама прожили вместе шестьдесят четыре года и обращались друг к другу только Ванечка и Верочка. В нашем доме никогда никого не обсуждали и не осуждали. И люди знали: за помощью надо бежать к Хитяевым.
Мне было полгода, когда однажды в дверь квартиры постучали. Открыв, мама увидела на площадке мужчину в грязной, изношенной до дыр одежде.
— Только что освободился из лагеря. Если сейчас, как другие, захлопнете передо мной дверь, не обижусь. Но... — он прижал сжатые в кулаки руки к груди, — мне очень хочется есть.
— Проходите, — пригласила мама. — Накормлю вас щами, — и вдруг спохватилась: — Вот только хлеба нет. Не могли бы посидеть с ребенком, пока сбегаю в магазин?
Через много лет, вспоминая тот случай, мама сокрушалась: «Как я могла оставить тебя, такую кроху, с чужим мужиком?! Да еще лагерником? — и тут же находила себе оправдание: — Впрочем, сразу почувствовала, что ему можно доверять».
Интуиция маму не подвела. Вернувшись из магазина, она застала гостя качающим коляску. Доедая вторую тарелку щей, вчерашний «сиделец» поведал, что был осужден за пару килограммов пшеницы, насыпанных в фартук умирающей от голода старухе. Вез зерно с поля на элеватор, а она у двора стоит — глаза запали, ноги еле держат.
Мама дала гостю рубашку и брюки отца, немного денег — и вскоре о визите незнакомца забыла. А через год он появился на пороге увешанный гостинцами: «Век помнить вашу доброту буду, всяческого благополучия и счастья желать. Оно, счастье, обязательно в вашей жизни будет, потому что вы людям помогаете».
Как в воду глядел. Скольким солдатам в Великую Отечественную мама жизнь спасла — не сосчитать. Мобилизовали ее с третьего курса мединститута. Все время, пока шли бои за Сталинград, мама в составе медбригады перевозила раненых на судне «Пролетарий» в горьковские госпитали. Рассказывать о войне не любила. Завесу над ее военным прошлым приоткрыл один случай.
Звонок в дверь. Открываю. На пороге — мужчина и женщина с маленькой девочкой.
— Скажите, военврач первого ранга Вера Ивановна Хитяева здесь живет?
— Дочка, кто там? — донесся из комнаты мамин голос. Через мгновение в прихожей появилась и она сама.
— Это я, — выдохнул мужчина и упал на колени. Видя растерянность мамы, женщина шагнула вперед, заговорила сбиваясь:
— Вы моему мужу ногу спасли... А может, и жизнь... Мы вас через справочную нашли... Вот приехали, чтобы спасибо сказать.
Встав с колен, мужчина спросил:
— Вы меня не помните? Конечно нет. Нас же тысячи было — тех, кого вы вывезли из сталинградского ада. Меня сильно ранило в ногу осколком снаряда. Рана загноилась. По обрывку разговора доктора с кем-то из сестричек я понял: в госпитале ее отрежут. А вы стали мне по нескольку раз в день перевязку делать. Вытаскивали червей из раны, промывали ее травяными отварами. И вот, как видите, на своих двоих. Хотите спляшу?!
Мама рассмеялась, но в глазах стояли слезы.
Этот бывший солдат нашел нас в 1947 году, весной. Я сдавала выпускные в школе и именно после его визита решила поступать в мединститут. Уже успешно выдержала первый экзамен, когда подружка попросила сходить за компанию на прослушивание в театральное училище. После первого тура ко мне подошел председатель комиссии: «Вам всего семнадцать, а большинству абитуриентов за двадцать. Но не смущайтесь и ни в коем случае не отступайте. В вас есть искра божья, талант — поступите обязательно!»
Через три недели я стала студенткой театрального. Самой младшей на курсе. Меня звали Желторотиком, всячески заботились, и имей однокурсник Александр Белокринкин хоть самый ничтожный порок, ни за что не позволили бы за мной ухаживать. Но Саша был само совершенство: глубоко порядочный, талантливый, а уж какой красавец — словами не передать!
После института нас взяли в гремевший на всю страну Горьковский театр драмы. К 1957 году мы оба были заняты в половине репертуара. Я больше других любила спектакль «В нашем доме». В нем меня и увидел писатель Анатолий Рыбаков, благодаря которому Людмила Хитяева получила пропуск в кино. Режиссер Исидор Анненский искал исполнительницу главной роли для фильма «Екатерина Воронина», и Рыбаков посоветовал присмотреться к молодой актрисе Горьковской драмы.
Вскоре вызвали в Москву на пробы. На Киностудию имени Горького вошла трясясь от страха, а режиссер с ходу еще и огорошил: «Вашей партнершей на пробах будет Мордюкова».
Сижу в кресле гримера, зубы сжала, чтобы от волнения не стучали. Входит Нонна. Заметив меня, разводит руки в стороны и широко улыбаясь, нараспев восклицает:
— Мо-о-я ты кра-а-со-ота!!! — протягивает руку: — Я Нонна.
— А я Люда... — шепчу еле слышно и понимаю — еще немного и Нонна задавит своей энергетикой. А мне ее героиню, крановщицу Дусю, перед камерой распекать надо. Я же инженер огромного порта, коллектив в железном кулаке держать должна.
Собралась в одну минуту и такой разнос Нонне — Дусе устроила! Когда прозвучала команда «Стоп!», Мордюкова метнула на меня веселый взгляд: «Молодец! Сразу быка за рога!»
Худрук Горьковской драмы Николай Александрович Покровский, узнав, что меня утвердили на главную роль в кино, вздохнул: «Езжай конечно, но постарайся сделать так, чтобы репертуар родного театра не страдал. Если в съемках наметится перерыв, сразу сообщай — будем спектакли с твоим участием на эти дни ставить». Так и моталась несколько месяцев из Москвы в Горький и обратно.
Съемки «Екатерины Ворониной» близились к концу, когда в коридоре студии я увидела стремительно движущуюся навстречу группу людей. Впереди — режиссер Герасимов. Поравнявшись со мной, он вдруг резко сбавил шаг.
— О, товарищ Хитяева!
— Да, это я... — заробела, помню, страшно. — Здравствуйте, Сергей Аполлинариевич.
— Смотрел ваш материал — хорош, хорош! А для начинающей актрисы — тем более. Знаете, что я вот-вот «Тихий Дон» снимать начну?
— Знаю. Все об этом говорят.
— Хотели бы у меня сыграть?
— Да кто же у вас не захочет?! А в какой роли?
— Дарьи.
Вместо того чтобы радостно закивать, начинаю вякать: мол, всю жизнь прожила в городе, деревенских обычаев совсем не знаю, казацкий диалект опять же...
— А это ничего, — успокаивает Герасимов, — у нас все артисты городские: и Глебов, и Быстрицкая, и Кириенко.
— Если вы в меня верите, то я, наверное, соглашусь.
Сделала, называется, одолжение!
Съемки «Тихого Дона» проходили на хуторе Диченском. После успеха «Екатерины Ворониной» на площадку вышла королевой, но корону носила недолго — до начала работы над первым эпизодом. Герасимов намеренно выбрал самую сложную сцену — причитание Дарьи над телом убитого мужа.
Только начали работать — команда «Стоп!». «Что за театральность ты тут демонстрируешь? — возмущенно кричал Герасимов. — Что это за заламывание рук, как в плохой самодеятельности? Ты мне чувство давай, а не эти дешевые жесты!»
«Выдать чувство» не получилось ни в первый день, ни во второй. Я была на грани нервного срыва. На третий перед началом съемок подошла к режиссеру:
— Вы в меня поверили, но ничего не получается. Наверное, мне надо уезжать, а вам искать другую актрису.
— Ничего подобного, — отрезал Сергей Аполлинариевич. — Все с этого начинали, — и вдруг, обернувшись, крикнул в толпу окруживших съемочную площадку зрителей: — Марья Павловна! Подите-ка, дорогая, сюда!
Марья Павловна не спеша двинулась к нам. Дородная, с гордо посаженной головой.
— Научите-ка молодую актрису причитать как надо. Сможете?
— Сделаем.
На другое утро Марья Павловна приезжает за мной на запряженной вороной кобылой телеге. Всю дорогу пытаюсь выяснить куда едем, но в ответ слышу: «Сиди ты! Будем на месте — узнаешь».
Наконец соседний хутор. Входим в курень, а посреди горницы на застеленном вышитыми полотенцами столе — гроб. В нем — старый-старый дедушка. Рядом сидят три старушки. Тихонько молятся. Марья Павловна подходит к гробу, с минуту стоит молча, а потом как заголосит: «На кого ты нас покинул, как рано ушел!» Старушки какое-то время пребывают в растерянности, затем начинают вторить. Ни у одной из четырех — ни слезинки, а воют так, что у меня внутри все переворачивается. Слезы из глаз льются ручьем, дыхание перехватывает. Не по незнакомому старичку рыдаю, а по своей «пропащей жизни». По тому позору, который придется испытать, несолоно хлебавши вернувшись в Горький. Марья Павловна со старушками давно уж отрыдали, а я все никак остановиться не могу.
Ночью так и не уснула. Наутро посмотрелась в зеркало — матушки-светы: лицо распухшее, глаза заплыли, нос картошкой! Замотала голову платком, только узенькую щелку для глаз оставила... Пока ехали из гостиницы до съемочной площадки, ни с кем словом не обмолвилась. На душе — ощущение жуткой, невосполнимой потери. Когда прибыли на место, все кинулись к гримерам, а я осталась в автобусе.
Минут через десять в салон вошел Герасимов: «Ты чего замотанная? Ну-ка, сними платок. — Сняла. Герасимов долго на меня смотрел, а потом рубанул рукой воздух: — Вот сегодня твое лицо мне нравится! И сегодня у тебя все получится!»
На этот раз я не думала ни про камеру, ни про режиссера... Вдруг откуда-то изнутри поднялась вчерашняя волна — и я заголосила. С надрывом, со слезами, с неизбывным горем и в глазах, и в жестах.
Несмотря на то, что первый дубль был удачным, Герасимов снял еще три. После каждого довольно потирал руки и беззлобно покрикивал на баб-зрительниц, которые принимались рыдать вместе со мной.
Через пару дней пленка с эпизодом «причитание Дарьи над телом Петра» после проявки вернулась из Москвы в Диченский. Вечером вся группа села смотреть материал. «Сеанс» проходил в молчании, а когда закончился, Герасимов объявил: «Ну, знаш-ка, понимаш-ка, будем делать пельмешки!» Это означало, что ему понравилось и завтра группу ждет выходной день с фирменным блюдом режиссера на ужин. Такой был ритуал — отмечать каждый удачный этап пельмешками. Мясо (непременно трех видов: говядину, свинину и баранину) Герасимов выбирал сам. Крутить его в мясорубке доверял мужчинам-актерам, а лепить усаживал всю группу. Пельмени под руководством Сергея Аполлинариевича делались крошечные — такие, чтобы можно было положить в рот целиком. Для варки он брал огромную кастрюлю, добавлял в воду всякие специи, осторожно опускал в кипяток несколько сотен завернутых «ушками» малепусечек, а потом половником разливал кулинарный шедевр по глубоким тарелкам. Наесться этой вкуснотищей было невозможно!
Для успокоения собственного самолюбия скажу, что не у меня одной на съемках «Тихого Дона» поначалу были проблемы. Над сценой, где Степан избивает Аксинью, мучились несколько дней. Наверное, Элина Быстрицкая боялась выглядеть на экране некрасивой, поэтому ничего и не получалось. Сергей Аполлинариевич пытался воздействовать на нее разъяснениями: «У казаков, как и у цыган, муж жену за блуд убить мог. На глазах у всего села — и никто бы не вступился. Считали: за дело. Если вдруг понесла от другого — кованым сапогом прямо в живот, чтобы скинула. Понимаешь?»
Элина кивала, звучала команда «Мотор!» — Герасимов снова морщился и переходил на крик: «Когда он тебя бьет, ты пыль жрешь! Лицо от ужаса перекошенное, боль в нем, страх! Забьет же до смерти!»
Когда стало ясно, что словами результата не добиться, Герасимов размахнулся и с силой ударил Элину по лицу. Она упала, губы задрожали, на глазах появились слезы. «Снимать ее! Быстро!» — скомандовал режиссер.
Кому-то подобный метод покажется непозволительным, но результат-то был! И сцена, где муж избивает Аксинью, в фильме — одна из самых сильных!
Со мной после съемок первого эпизода у режиссера особых заморочек не было. Поняв натуру Дарьи — бесшабашную, непредсказуемую, но в то же время добрую и открытую, я уже знала, как она поведет себя в тех или иных обстоятельствах. Как посмотрит, как поправит волосы, как улыбнется.
Приближался день, когда нужно было снимать эпизод самоубийства Дарьи. Стоя на берегу притока Дона, Сергей Аполлинариевич размышлял вслух:
— У берега снимать нельзя: вода от ила мутная. Придется поставить камеру на плот. Дарья входит в воду, потом плывет. По-мужски, загребая мощными, резкими взмахами. На середине реки кричит: «Прощай, Дуняха!» — и уходит на дно.
Я стояла рядом и чувствовала, как вдоль хребта ползет струйка пота. Наконец решилась подать голос:
— Сергей Аполлинариевич, я плавать не умею.
Он обернулся и посмотрел расширившимися глазами:
— Как? Ты же с Волги!
— Вот в этой Волге я три раза и тонула. В последний еле откачали, — и едва не срываясь на плач: — Я воды бо-о-юсь!
— Ничего! — пресек попытку разрыдаться режиссер. — Есть у нас в группе человек, который тебя в два счета плавать научит. Петя, иди-ка к нам!
Петром звали каскадера-тренера, который ставил в картине конные трюки, но каждое утро группа наблюдала, как он играючи переплывает Дон туда и обратно.
Через пару дней я уже хорошо держалась на воде и могла без передышки преодолеть метров двести. Правда только вдоль берега. Если вдруг казалось, что встав, не нащупаю ногами дно, впадала в панику.
В предложении Петра прокатиться на лодке никакого подвоха не усмотрела. Разместились на «судне» вчетвером: я, каскадер и двое актеров из массовки. Доплыли до середины Дона, и тут мои спутники начали лодку раскачивать. Я кричу «Прекратите!», а они ржут. В конце концов лодка перевернулась. Я от страха начала молотить по воде руками. Сквозь плеск расслышала голос Петра: «Успокойся! Восстанови дыхание и плыви к берегу. Широкими гребками, как учил. Давай-давай!»
Выползла на берег, не чувствуя ни рук ни ног. Но счастлива-а-ая! Мне теперь до середины реки доплыть — раз плюнуть.
Привыкший все доводить до совершенства Герасимов не удовлетворился ни первым, ни пятым, ни одиннадцатым дублем. Двенадцатый вроде его устроил, но тут стало садиться солнце: «А давайте-ка еще один раз, на фоне заката!»
Доплываю до места, где должна утонуть, кричу «Прощай, Дуняха!» и ухожу под водой в сторону, чтобы стоящая на плоту камера могла зафиксировать сомкнувшуюся над моей головой гладь.
Все, можно выныривать на поверхность, но... не могу! Налитое свинцом от усталости тело идет ко дну. Вот уже вижу, как мимо проплывают рыбки, как колышутся водоросли... Вытащил меня на плот Петя. Сиганул в воду как был: в футболке, брюках и кедах. Однако донской водички я нахлебаться успела. Одно утешение — именно этот, тринадцатый, дубль вошел в картину.
Еще шло озвучание «Тихого Дона», а на меня уже посыпались новые предложения: сняться в фильме «Кочубей», в трехсерийной ленте «Поднятая целина». Работая параллельно в обеих картинах, наведывалась домой в Горький на пару дней в месяц. Во время одной из коротких побывок мы с Сашей и зачали нашего любимого сыночка. Носила я его легко — без токсикоза и отеков. И снималась чуть ли не до самых родов: широкие юбки моих героинь скрывали округлившийся живот.
Долго сидеть в декрете не могла — надо было срочно возвращаться на съемки. Мама уволилась из поликлиники и вместе со мной и Павликом поехала в киноэкспедицию под Краснодар. Жара в то лето стояла жуткая. Перед каждой сменой я сцеживала молоко, которое мама хранила в ледяной колодезной воде, а перед тем как накормить им внука, подогревала. С Сашей мы едва ли не каждый день говорили по телефону. Я тратила на переговоры с Горьким почти все гонорары. Навещать нас муж не мог, был плотно занят на репетициях и в спектаклях.
Сама оставлять родной театр я тоже не собиралась. Бывало, прилетала всего на несколько часов — чтобы сыграть спектакль. Но когда на место Покровского — человека талантливого, мудрого, с широкой душой — пришел некто по фамилии Гершт, поняла: долго с ним работать не смогу. Помимо прочих «странностей» было у нового худрука обыкновение — крутить ухо собеседника. Стоит, знаете ли, впритык и сворачивает ушную раковину подчиненного в трубочку. Отпустит, даст распрямиться — и снова закручивает. Народ по большей части терпел. Я — нет. При первой же попытке резко оттолкнула руку главрежа: «Я этого не люблю!»
Гершт подобной дерзости не простил и решил меня наказать, назначив на главные роли в трех новых спектаклях. Знал прекрасно, что снимаясь в нескольких картинах, я с такой нагрузкой в театре просто не справлюсь, — выходит, вынуждал написать заявление. Я не преминула это сделать. Пришла с бумагой к худруку в кабинет. Гершт встал, подошел и что-то говоря, вцепился в мое ухо. А я схватила его за нос и с силой крутанула. Худрук ойкнул, из глаз брызнули слезы.
«Вам нравится? — поинтересовалась с ехидной злостью. — Вот и другим, знаете ли, не очень!»
Поначалу я тревожилась: не станет ли худрук мстить за мой демарш мужу? Но Александр Белокринкин уже был ведущим актером Горьковской драмы и лишиться его для Гершта было равносильно самоубийству.
Я несказанно гордилась успехами Саши. А вот его моя стремительная карьера в кино, с одной стороны, радовала, а с другой... Мужчины тяжело переживают, когда жены становятся более успешными, чем они. И без того не слишком разговорчивый Саша теперь и вовсе замкнулся в себе. На сцене выдавал бурю эмоций, срывая шквал зрительских аплодисментов, а дома, понурив голову, молчал.
Павлику было года полтора, когда вырвавшись в Горький на пару дней со съемочной площадки фильма «Евдокия», я узнала от подруги-«доброжелательницы», что у мужа появилась зазноба. Помню, как металась из угла в угол по комнате и кричала:
— Как ты мог?! Неужели думал, что я способна такое простить?! Что смогу делить тебя с кем-то? Да, я собственница! И такое же право оставляю за своим мужем. Но я честна и чиста перед тобой, а ты предал и меня, и нашу любовь!