Мать сказала, что завтра возьмет меня на завод
В 2019-м Васякина выиграла премию «Лицей» с поэмой «Когда мы жили в Сибири». Поэтические произведения многие годы были основой ее творчества, они составляют сборники «Женская проза» и «Ветер ярости», в этом году вышел ее первый роман – «Рана». Васякина переосмысляет свой классовый опыт, гендерную идентичность, сексуальную ориентацию, соотношение традиции и современности – и становится одним из самых громких голосов феминистского направления современной литературы.
Для литературного номера Esquire Васякина написала рассказ, в котором мама впервые берет свою дочку на лесоперерабатывающий завод.
1
Мать сказала, что завтра она возьмет меня с собой на завод. Следующая смена приходилась на воскресенье, и оставить меня было не с кем. Отец вечно торчал в гараже с мужиками, а вечером шел в пивбар. Материна сестра наотрез отказалась за мной следить. Бабушка лежала с давлением. Чаще всего на субботу и воскресенье мать менялась с тетей Верой из параллельной бригады, у тети Веры был уже взрослый сын, и ей, наоборот, было удобно работать по выходным. Глаза бы не видели этого чертяку, говорила тетя Вера по телефону, когда мама звонила ей от соседки баб Маши.
Своего телефона у нас пока не было. Мама встала в очередь на установку пару лет назад, а баб Маша, как труженица тыла, первая получила телефон. Дверь в ее квартиру всегда была приоткрыта. Весь подъезд ходил к ней звонить: участковому врачу, в собес и сменщицам. За это весь подъезд помогал баб Маше ухаживать за ее парализованным сыном дядь Витей. Дядь Витя даже в лежачем состоянии умудрялся курить. Мама тайком носила ему папиросы, а баб Маше помогала переворачивать дядь Витю, когда та его мыла. Дядь Витя не всегда был таким, парализовало его потому, что он по пьянке подрался с мужиками, те ему все поотбивали и забросили в сугроб. Нашли его под утро с отмороженными ногами и раздробленным позвоночником. Странно, сказала мама, что он вообще остался жив. Морозы тогда стояли под сорок, он так почти всю ночь пролежал в снегу. Мама помнила дядь Витю еще ходячим. Дядь Витя пил всегда, и его судьба никого не удивляла, не удивляло никого и то, что баб Маша очень быстро смирилась с тем, что он лежачий, и начала ему потакать. Мама сказала, что это она его загубила. Врачиха на участке все спрашивала у нее про дядь Витю и, услышав, что он лежит, со вздохом говорила, что баб Маша его разбаловала. Дядь Витя не делал никаких упражнений для восстановления ног и только лежал, смотрел телевизор, курил и гонял баб Машу. Он полежал, полежал и умер. Я из-за угла дома подсматривала за тем, как всем двором его провожали. В пышном убранстве из пластиковых цветов он лежал серый и скомканный, как пакля. Потом его медленно везли на кладбище, а вслед бросали темные пихтовые лапы. После его смерти все выдохнули, и мама сказала, что баб Маша теперь заживет. Баб Маша и правда приободрилась, она теперь заботилась о соседях. Меня угощала несъедобными каменными пирогами со сладкой морковкой, а матери дарила тюбики рыжей помады. Мать вежливо принимала подарки и ставила их за зеркальную створку трельяжа. Помады были старые, от них пахло заскорузлым жиром, а оранжевые и малиновые скосы были неровными и сохранили на себе царапинки и отпечатки кожи молодых баб Машиных губ.
В этот раз тетя Вера не взяла трубку, взял ее сын и ответил матери, что теть Вера даже говорить не может из-за ангины. И мама решила взять меня с собой на завод. Она с вечера наказала мне вести себя хорошо и вежливо говорить со всеми женщинами из ее бригады. Также мать предупредила, что вставать придется рано, собираться быстро, поэтому мне нужно было приготовить все, что понадобится на заводе, с вечера, чтобы завтра не опоздать на автобус. Она выгладила мне сиреневый байковый костюм и перебрала все мои колготки, выбрав самые незатасканные. Пока мать перебирала колготки, она обнаружила, что красные, синие и коричневые прохудились на коленках и больших пальцах. Тут же она отложила их, чтобы после сборов зашить все дырки. С батареи мать сняла толстые собачьи рейтузы и поругала, что, придя с улицы, я не ободрала с них налипшие комки снега, теперь они превратились в серые замусоленные ледышки, и с них капало под батарею. Мать почистила рейтузы ото льда и катышков и вернула их на батарею, сказав, что на колготки завтра нужно будет надеть именно их. На заводе я рейтузы должна была снять и надеть сиреневую юбку. Мои розовые дутики мама осмотрела тоже, они в целом выглядели опрятно, их нужно было хорошенько просушить перед поездкой на завод. А на сменку в большой полиэтиленовый пакет с алыми розами она положила китайские слипоны, купленные на лето. Туфли остались в подготовительной группе, слипоны мать достала с верхнего яруса стенки. Там она прятала все, что было на потом – конфетные подарки под елку, новую обувь и пучок капроновых следочков, чтобы носить летом под туфли.
От слипонов пахло ядовитым клеем, и на стельке стоял размерный штамп 32, хотя размер моей ноги был 29. Маломерки, сказала мама, разувая меня в фанерном закуточке на рынке. Она поставила на картонку китайский тапочек и велела мерить сразу на шерстяной носок, чтобы получилось на вырост. Дешевая белая резина задубела на морозе, и мне было страшно лишний раз ее побеспокоить. Я померила левую ногу, потом, когда подошел левый тапочек, продавщица поднесла нам правый. Из второго тапка мама вытащила измятую резко пахнущую бумагу и велела померить правый. В шубе мерить было неудобно, и мама разрешила в тот день надеть на рынок розовый пуховик с нарядными вязаными вставками и накладными карманами, в одном из которых с осени у меня хранилась еловая шишка. Я потрогала шишку, и пальцы сразу намокли от смолы, они стали липкие. Пока мама не видит, я быстро обтерла их об рейтузы. Но смола не сдавалась, и на пальцы сразу налипли катышки из кармана и твердые шерстинки от рейтуз. Довольная тем, что удалось сторговаться, мать предложила съесть чебуреки. И мы стояли у зарешеченного киоска, ели темные резиновые чебуреки. Из надкусанных мест вырывался теплый мясной пар. На холоде есть чебуреки было особенным удовольствием, и мама строго улыбнулась мне, подавая обрывок серой туалетной бумаги, служивший нам салфеткой.
Мать, собрав мою одежду, взялась зашивать колготки. Под материной рукой дырки раскрылись и быстро исчезли, как закрывается торопливый глаз. Мать предупредила меня, что на заводе мы будем двенадцать часов, и там ей будет некогда мной заниматься, поэтому я должна собрать свои прописи и минимальный набор игрушек, чтобы я смогла позаниматься и поиграть, пока она будет работать. Писала я кое-как, воспитательница красной ручкой в домашних тетрадях требовала, чтобы я больше занималась. Там же, в подготовительной группе, мне дали тонкую пропись, где пунктиром были намечены тюльпанчики и бабочки для обвода. Леворукая девочка, говорила со вздохом воспитательница на мои тетрадки. В раннем детстве, когда стало понятно, что я левша, мама пыталась переучить меня на правую руку. Когда я рисовала, она отнимала у меня карандаш и передавала его в правую руку. Под материным присмотром я рисовала правой, а как только она отвлекалась на телевизор или на кастрюлю, из которой текло на плиту, я тут же перекидывала карандаш в левую руку и продолжала рисовать. Так у нее ничего и не вышло, получилось только, что шила и резала я правой, а писала все равно левой.
В тот же пакет со сменкой и алыми розами с капельками драгоценной росы на боку мы положили мои прописи, жирную синюю ручку, простой карандаш, ластик и толстую книгу «Чиполлино», которую я медленно читала страницу за страницей вот уже полгода. Мама посмотрела на пакет и сказала, что в него влезет еще что-то очень маленькое, с чем я захочу поиграть на заводе. Я ждала этих слов, они были сигналом. Из комнаты я принесла алюминиевый сундучок, в котором хранила свои сокровища. В сундучок уместился крохотный деревянный паровозик из киндера, расколовшееся от удара о стену кольцо из камня кошачий глаз, моток толстой лески и пакетик с зиплоком, полный мутного розового бисера.
2
Обычно я видела, как мать приходила с работы. Тусклая, недовольная, от нее пахло влажным деревом, мать разувалась, снимала длинную, в пол, дубленку и шла курить на кухню. Пока на кухне не появился телевизор, мать курила на табуретке, уставившись в дверцу холодильника. На батарее у нее всегда лежала пачка сигарет, там она их сушила, потому что не любила влажный табак. Теперь я впервые видела, как мать собирается на работу.
В окнах все было черное. Зимой светало поздно, мать включила свет на кухне и разложила на подоконнике свою косметику. Она закурила и с тлеющей сигаретой в уголке рта начала наносить тушь на ресницы, предварительно поплевав в коробочек. Я спросила ее, почему она красится на завод, ведь это завод, а не праздничное место. Мать повернула на меня свое большое лицо и сказала, что женщина должна быть красивой всегда и везде. Дальше она надела шерстяные колготки и плотную мини-юбку, тут же в кухне она надела высокие кожаные сапоги и уже в сапогах прошла в комнату, чтобы взять там объемный шерстяной свитер с большим воротом и цветами из люрекса. Ходить дома в уличной обуви было строго-настрого запрещено, но это был час материнских сборов на завод. Возможно, это был единственный час, когда мать чувствовала себя свободной от всего. Она ходила по линолеуму, и каблуки глухо ударялись о пол. Дальше она сняла закрученные на ночь бигуди и расчесала свои выкрашенные в баклажанный цвет волосы. Еще одна сигарета, сказала она, и буду красить губы. Пока курю, сказала мать, быстро собирайся, через пятнадцать минут мы должны быть на остановке.
Я натянула колготки, сняла с батареи рейтузы и дутики, надела выглаженный с вечера сиреневый пуловер, шубу со свисающими из рукавов варежками. Мать присела передо мной, чтобы поправить криво завязанную кроличью шапку, которую принято было надевать под большую песцовую. Губы ее были перламутровые, они светились в желтом свете лампочки. От матери пахло всем сразу – деревом, сигаретами и теплой женской кожей. Я знала этот запах. Он пробивался сквозь все другие и оставался сам собой. Он был основой для других временных запахов. Так пахла материнская шея, усыпанная маленькими коричневыми родинками. Затягивая тесемки у меня под подбородком и контролируя степень натяжения, мать посмотрела мне в лицо из-под слипшихся от туши ресниц. Она была строгая, но ее карие глаза все равно были похожи на глаза олененка, даже когда она хмурилась. Я смотрела на ее веки сверху вниз, когда она наклонила голову, чтобы рассмотреть затянутый узел, веки были присыпаны серыми мерцающими тенями, а дуга у ресниц подведена черным жирным карандашом. От материных волос остро пахло лаком, и она вся светилась в мутном коричневом коридоре.