Сусанна Георгиевская
1.
Георгиевская была писателем редкой силы с редким именем и редкой судьбой. Сегодня её помнят немногие, читают либо историки литературы, либо вовсе уж уникальные подростки, вундеркинды и невротики того позднесоветского типа, который всё-таки в семидесятые встречался чаще. Советская власть, особенно в последние свои годы, любила вундеркиндов, старательно их растила, превращала в свою витрину: Георгиевская писала о таких — и для таких, — как Надя Рушева, Дато Крацашвили, Денис Новиков, Леонид Киселёв, Владимир Полетаев. Кто-то из них рано погиб, а кто-то смог осуществиться и доработаться до зрелости, но сам по себе феномен этих молодых гениев напоминает сходное явление в викторианской Англии — Обри Бёрдслея, скажем, или самого Уайльда. Сочетание высочайшего интеллекта, подростковой бескомпромиссности и почти постоянной депрессии — из-за слишком бурного роста и вынужденного несовпадения с эпохой, душной, тепличной — делает таких подростков жадными читателями и почти невыносимыми современниками. Георгиевская сама была склонна к затяжным депрессиям — лечить их тогда не умели и сейчас толком не научились, — а потому она отравилась снотворным в 1974-м, в 64 года, что сейчас уж никак не считается старостью; а психологический её возраст, кажется, совпадал с самоощущением большинства её героинь, которые хоть и стали жёнами и матерями, но даже собственным детям кажутся трудными подростками.
Почему её сегодня почти не читают — понятно: она облегчала советскую жизнь несоветским детям шестидесятых и семидесятых, но тогда такие дети — переусложнённые, нервные, одарённые, некоммуникабельные, вундеркинды, словом, — по крайней мере, были возможны. Сегодня им попросту неоткуда взяться, ибо теплица разрушена, а новая не построена, да и вообще русская история прошла последний круг и будет превращаться во что-то совсем новое. По сегодняшним временам даже детская проза Георгиевской, насыщенная цитатами, контрабандой протаскивающая серьёзную литературу, — невообразимо сложна. По сравнению с ней даже взрослая и авангардная сегодняшняя литература — подростковый сериал. Разумеется, со временем всё это будет востребовано, перечитано и по достоинству оценено — как и все советские семидесятые с их эротическим, символическим, декадентским напряжением, дрожащим в каждой строчке. Я помню тот воздух, насыщенный магией, обещавший чудеса за любым поворотом, и помню тех детей, одним из которых я был, и атмосферу их общения с постоянной ревностью к чужому таланту и одновременно мучительным сочувствием, острейшим взаимопониманием; помню те студии, молодёжные театры, кружки, вообще среды, которые советская власть, в отличие от продуктов, создавала отлично. В тогдашнем общении было много паролей, Георгиевская воспроизводила эти диалоги мастерски — герой всё время выбрасывает опознавательные знаки — и сама была одним из таких паролей. То есть я помню, как опознавал своих по знакомству с «Колоколами», «Лгуньей», «Отцом» — и как радостно вздрагивал, найдя у неё намёк на Мориц или песенку Галины Демыкиной. (Посмотрите, что стало с Мориц, — в повести она названа Юнной Гравиц, — и вы поймёте, что стало с эпохой.) Демыкина была тоже одним из таких советских-несоветских, вызывающе странных авторов; кстати, подросток-инвалид из «Моего капитана» — как раз из таких волшебных книжных детей, которых потом так неудачно называли индиго. Их было не так уж мало, авторов взрослой детской прозы, нашедших убежище в подростковой литературе: Юрий Коваль, Константин Сергиенко (они дружили), Михаил Яснов, Владимир Алеников (он ещё и фильмы ставил про таких же детей Петрова и Васечкина), Владимир Потоцкий («Тихие троечники»), Нина Катерли, Евгений Велтистов (его знали главным образом благодаря Электронику), Юрий Томин, Владимир Железников («Чучело»)... Крапивин тоже входил в этот славный отряд, но он, пожалуй, демократичнее. Если бы детям, выросшим на их книгах, дали созреть и сформироваться, — они могли бы спасти и страну, и мир. Или, может быть, уничтожили бы его, потому что слишком много умных и нервных — тоже плохо. Георгиевская почувствовала нарастающее несовпадение с эпохой и предпочла уйти до самых больших разочарований; в СССР самоубийство всегда считалось признаком слабости, но иногда оно бывает и признаком силы. Я вообще предпочитаю лестные формулировки, поэтому мне хочется считать её писателем не столько невозвратного прошлого, сколько неизбежного, сколько ни откладывай, будущего.
2.
Биография у неё была довольно бурная, но таинственная. Мифологизировала она её на каждом шагу — регулярно убавляла возраст (указывала в качестве года рождения то 1913, то 1916), умалчивала о целых периодах, преувеличивала близость с известными современниками (Вересаевым, например), — но в общем всё это укладывается в довольно невинные и типично женские игры. В главном она не врёт никогда, и не зря её автобиографический очерк называется «Без вранья», и с самого начала она признаётся в нём, что не ладит с цифрами и подчас игнорирует факты: «Мне кажется, что у человека бывают как бы две биографии: первая — всего лишь рассказ о том, когда человек родился, когда окончил школу, в каком году пошёл на фронт... Вторая — тайное тайных о человеке. Читатель ждёт от пишущего не п р а в д ы — он ждёт чего-то гораздо большего: откровенности. Человек хочет в написанном — стихах или прозе — хоть отдалённо узнавать себя. Будучи человеком крайне в себе неуверенным (более того, чем это допустимо профессией), я бессознательно нуждаюсь в словах поддержки для пользы своего дела. Приходится, как это ни грустно, сознаться в том, что я (увы!) в достаточной мере слабый человек».
Наверное, в этом очерке, — написанном действительно без вранья, — есть некое кокетство, которое — в виде очаровательной примеси — было во всём, что она говорила и делала. Красивая талантливая женщина, что вы хотите; всегда одинокая и всегда, по точному определению современника, жаждавшая в равной степени подчиняться и управлять. В этом была её беззащитность, в этом же и особая притягательность; и уж точно Георгиевская никогда не притворялась реалистом. Но кому, собственно, нужен реализм? Мы ждём от книги, чтобы после неё жить захотелось, и в такие времена, как нынешние, — особенно. А строгость и объективность — кому от них легче? Точно не автору, и точно не мне.
...Начать с того, что писательница, известная нам как Сусанна Михайловна Георгиевская, родилась под именем Сарра Рахмильевна Згут в семье одесского фотографа, 10 (23) мая 1910 года. Семья была зажиточна благодаря большому молочному производству в Одессе (дедовскому), но революция всё это отобрала. Предположительно в 1927 году отец с матерью переехали в Ленинград, где Сарра почти сразу вышла замуж за будущего знаменитого ракетчика Валентина Глушко. Возможно, впрочем, что знакомы они были ещё по Одессе: он тоже там родился в 1908 году, переехал в Ленинград по путёвке Наркомпроса в 1925-м и поступил в университет, где в 1929-м подготовил проект собственного межпланетного корабля на жидком топливе. Забегая вперёд — этим-то азотно-кислотно-керосиновым топливом он и был впоследствии знаменит. В официальной его биографии говорится, что он был отчислен за неуплату, — но что-то мне с трудом верится, что столь перспективный студент, лично представленный Тухачевскому, должен был платить за обучение.
Из воспоминаний сына Валентина Глушко, Александра, опубликованных в киевских «Фактах», мы знаем о таинственной истории, из-за которой Сусанна рассталась с Валентином: какое-то там было «неосторожное обращение с оружием», из-за которого он оказался в больнице, а когда выздоровел, — порвал с женой бесповоротно. Всё, что мы знаем о Глушко, — человеке исключительной самодисциплины и сдержанности, прошедшем через клевету, лагерь, шарашку, доросшем до Главного конструктора, — исключает версию о суицидальной попытке; больше всего похоже на сцену ревности и на то, что в него стреляла жена. Потом, в «Лгунье», она переосмыслит свой полудетский брак, и повесть получится серьёзная, трагическая, в которой герой так и не простит взбалмошную и прелестную Киру, идеализированный автопортрет, стилизованный под шестидесятые. Но об этом мы поговорим после.