11 цитат из «Опыта биографии» Феликса Светова
«Опыт биографии» — это автобиографический роман критика, правозащитника и диссидента Феликса Светова. В конце ноября к 95-летию со дня его рождения в «Издательстве Ивана Лимбаха» выйдет переиздание этой книги. А мы публикуем несколько фрагментов — о судьбе поколения, похоронах литераторов, газетных заголовках и боязни толпы в электричке

1О характере времени и судьбе поколения
«Мы слишком быстро живем: то, что казалось вчера устоявшимся, завершившимся, словно бы давало материал для глубокого анализа, сегодня уже прожито, устарело, ушло, интерес ко вчерашнему звучит чуть ли не отступничеством. В этом характер времени, его нельзя не учитывать, но в этом и опасность, которую тоже нельзя сбрасывать со счета. Мы оставляем „на потом“, для мемуаров, события и факты — опыт чрезвычайно важный, в котором некая разгадка и понимание не только момента, но времени и самих себя. К тому же у нас нет надежд на мемуары, да и нет права дожидаться, пока их пора приспеет.
<…>
Я полагаю, что книгу о себе можно начинать лишь в том случае, если поймешь собственную жизнь не частной, не автобиографией, но судьбой поколения (я отдаю себе отчет в размытости и скомпрометированности понятия „поколение“ — за неимением лучшего), если увидишь в том, что выпало на твою долю, даже не собственную причастность, но прежде всего общность причин — не в обстоятельствах, не во внешних совпадениях, но в их природе. Если услышишь за частным, случайным, но таким дорогим тебе личным топот тысяч ног по тем же дорогам, уловишь в многоголосице словно бы свой голос. Когда тебя захлестнет волна любви к тем, с кем тебе довелось встретиться. Когда во всем разнообразии не связанных между собой встреч, разговоров, случаев и событий неожиданно поймешь, как теперь любят говорить, тенденцию, линию, естественный процесс, шаг истории».
2О газетных заголовках

«Я настоятельно советую выбрать час-другой, отправиться в какой-нибудь не самый захудалый читальный зал и попросить, скажем, подшивку „Правды“ за 1936 или 1937 год, благо сейчас это доступно без каких бы то ни было ограничений. Трудно передать оглушительное впечатление, которое теперь эти газеты производят. Все забывается, и кажется — такого не было: портреты, портреты, портреты — во весь рост, улыбающийся, с детьми, полярниками, стахановцами, Горьким, Чкаловым и Серго; бесконечные статьи — „Слава!..“, „Спасибо!..“, „Любимому и дорогому!..“, „Родному отцу!..“, „Мудрому учителю!..“; каннибальские черные „шапки“: „Сотрем с лица земли!“, „Расстрелять негодяев!“, „Раздавим гадину!“, „К стенке подлецов!“, „Уничтожим презренных выродков!“, „Никакой пощады и жалости!“, „Взбесившихся псов расстрелять — всех до одного!“ (это последняя строка в речи Вышинского на процессе Зиновьева — она была многократно повторена на транспарантах, которые несли юные физкультурницы и студенты); и благостные лица героев-летчиков и шахматистов… Смесь провинциализма, крикливой безвкусицы, инфантильности, какого-то чудовищного азиатского лицемерия, лжи и гнусности — каждый день на шести газетных полосах… Поистине поразительна человеческая способность все забыть, проявляя только академический интерес к фактам истории!»
3О разрушенном доме

«Мама вернулась поздно от своих сестер, отец уже спал. Она не успела лечь, когда позвонили, и сразу вошли человек пять в форме и комендант нашего дома в качестве понятого. „В чем дело?“ — спросила мама. Был только тридцать шестой год, самое начало, да ей бы, думаю, и через два года не могло прийти в голову, что это может случиться с нами. „Где там ордер на обыск и арест?“ — спросил один у другого, и пока тот искал бумажку, мама повторила громко, чтоб отец услышал и приготовился: „Ордер на обыск и арест?!“
Он услышал. „Что такое? — закричал он. — У меня обыск?!“
Они быстро поняли, что обыск практически невозможен, если они хотят его взять в эту ночь. Кабинет и вся квартира были забиты книгами, стол завален рукописями, определенных инструкций на этот счет у них, видно, не было.
Все делалось только для соблюдения процедуры. „Как вы работаете при таком беспорядке?“ — спросил один из них, сидя за отцовским столом, осторожно перекладывая бумаги, выдвигая ящики стола.
„Мучаюсь“, — сказал отец. Но тот взялся за левый ящик стола, а мама знала, там пачка писем Рязанова из ссылки: старик и оттуда не стеснялся высказывать свои весьма нелестные суждения о происходящем. Мама увидела, как у отца блеснули глаза. „Может, ваш визит — счастливый случай, поможете разобраться, наведем порядок…“ Военный задвинул открытый уже ящик и встал. „Надо кончать, — сказал он, — достаточно“.
На столе лежала подготовленная к печати огромная рукопись второго тома „Марата“, листов, наверно, тридцать пять — сорок. Это была, конечно, главная работа отца, и когда тридцать лет спустя при переиздании я внимательно читал первый том, то понял — он был всего лишь подготовкой, разбегом для тома второго. В общей сложности отец работал над этой книгой лет десять, подолгу сидел в Британском музее и парижских хранилищах. Думаю, там были материалы уникальные, соображения очень ценные, быть может, они еще что-то приоткрыли бы мне во внутреннем развитии отца, не столь уж и „личном“.
„Вот это мне действительно жалко“, — словно самому себе, тихо сказал отец и осторожно, легко положил на рукопись руку.
Они взяли именно ее.
Потом отец попрощался с мамой.
Она смотрела в окно, как он спускается с крыльца. Было уже светло. Под окнами стояла открытая легковая машина красного цвета — такие еще были времена.
Он неожиданно остановился, спустившись с одной ступеньки, и те, что шли сзади, ткнулись в его широкую спину. Отец засунул руки глубоко в карманы пиджака и медленно обвел глазами двор, наши окна и посмотрел в небо. Потом глубоко выдохнул воздух и полез в машину.
Мы жили в Каретном Ряду, в Третьем доме Советов, еще целый год. Но дома уже не существовало. Он был разрушен».
4Об ощущении бессмысленности протеста
